Неоседланные лошади [Сборник рассказов] - Рафаэль Арамян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…На стене их дома мелом было написано:
«Араик + Анаид = Любовь».
Помнит, что немного правее, под самой крышей, были написаны масляной краской имена, такие родные: Тигран, Вардгес, Гегам. Их нет, никого из них нет…
…Старая улочка в Ереване, ручей. Дети льют воду из жестяных консервных банок прямо на тротуар. А они, уже взрослые, не участвуют в таких играх. Никто из этих ребятишек еще не написал своего имени на стене дома, а если и обмарал стенку мелом, то рядом со своим именем не поставил имени какой-нибудь из соседских девчонок. А имена девчонок писали на стене дома обязательно со знаком плюс и единственным и окончательным ответом — любовь, любовь, любовь…
Вот перед домом Вардгеса, в телеге извозчика Айко, сидят Тигран, Гегам, Вардгес и он. Сидят и разговаривают — о чем, он не помнит. Перед ним всплывают отдельные черты их лиц: длинный нос Тиграна, черные брови и мягкий взгляд Вардгеса, правильный, продолговатый овал лица Гегама. Но почему лица эти кажутся масками, посмертными масками, снятыми с тех, кто когда-то жил, улыбался, грустил, с родных лиц, которых уже нет? Никого из них нет. Погибли в войну.
Да, воспоминания каждый раз завершаются одним и тем же. Белые гипсовые маски почему-то сливаются в одну, становятся лицом погибшего в окопе незнакомого солдата, мертвые губы которого сжимают непогасшую сигарету.
Сейчас и у него такая же сигарета.
Андраник машет, рукой, чтобы развеять этот мучащий его мертвый дым.
Вместе с движением руки все рассеивается.
Дождь кончился. Военные действия снова перенесены во двор.
— Трах-тах-тах!.. — Ребята опять играют.
«Малыши, что вы делаете?» И тут же мысленно готовится ответить вместо малышей.
Он оглядывается. Вот так всегда: сам себе задает вопросы, издевается над собой, говорит давно известные истины, что, мол, всегда так было, так и будет.
С тревожной поспешностью ищущего спасения он подкатывает коляску к перилам балкона, улыбается играющим во дворе ребятам и говорит:
— Поиграйте в мяч. Вам не надоела война?
— А вам?
Заданный тоненьким голоском вопрос смущает его. Он мысленно успокаивает себя: «Ты не один. Во дворе играют дети. И никогда ты не будешь один, не будешь, нет, нет!..»
Как заигранная, испорченная пластинка, мысль монотонно повторяет: «Не один, один, нет, нет!..» От этого чувство одиночества еще больше усиливается, и живущий в нем следователь говорит: «Неужели тогда, когда вы играли в войну, никто не сказал вам: «Хватит, а теперь поиграйте в мячик?» И если бы нашелся такой человек, вы послушались бы его?»
Да… никто ничего не говорил. Он хорошо знает, с чего всегда начинается этот диалог. Таковы обычно раздумья одиноких людей или людей, давным-давно порвавших счеты с этим миром.
Он осторожно оглядывается. Он ничего не слышал, даже забыл, что у жены собрались друзья на вечеринку. А вот опять слышны голоса, обрывки каких-то фраз, и вдруг… Нет, нет, он ослышался. Никто ведь не знал, что сейчас, сию минуту, на балконе он защищался от самоуничтожения. Никто ни о чем не знает.
Ему кажется, что в комнате говорят о лесной избушке, о нем. Он прислушивается, но, кроме приглушенного пьяного шума, ничего не слышит. Потом смотрит на занавешенные окна и спокойно улыбается. Они не знают, и никто не знает, что порой он испытывает чувство раздвоенности и страдает от самобичевания.
«Если ты не трус, — снова атакует он себя, — если ты не трус, вернись в комнату и скажи им: «Это мой дом, и я здесь хозяин. Пусть, по-вашему, я смешной и странный. Но это мой дом, и вы обязаны уважать хозяина». Скажи, а не беги как трус из своего дома и не жалуйся на астму, которой у тебя нет».
Он делает резкое движение, разворачивает коляску к дверям, готовый войти и сказать, что у него нет никакой астмы… Но вдруг до слуха его доносится знакомый, нежный голос. Таким был когда-то голос матери: «Не надо, сынок…» Он останавливается и, умиротворенный, откатывает коляску назад, к перилам балкона.
Вон стоит построенный детишками домик. Снова сыплет осенний, мелкий дождь, уже ничего не видно.
Втиснувшись в свою коляску, он смотрит во двор. На колени наброшен шерстяной плед. Как у Рузвельта.
Фотографию президента он впервые увидел во фронтовой газете. Тот сидел в коляске, и на его колени был наброшен шерстяной плед. Тогда ему и в голову не могла прийти такая мысль, а теперь, когда он пользуется рузвельтовской коляской, он ищет сходства.
Он уверен, что, каким бы роскошным ни был Белый Дом, Рузвельт тоже мечтал о своей лесной избушке или о чем-то вроде этого — об острове, стране или звезде, где можно было бы уединиться, беседовать с самим собой, сочувствовать себе, стыдиться и восхищаться собою. Он уверен, что каждый имеет свою избушку или что-то подобное.
«Ты уверен? Неужели ты останешься таким наивным, не познавшим мир? Во всей неустроенности вашей жизни виноваты эти лесные избушки. Вы прячетесь, уходите от жизни, поэтому те, у кого нет избушек в лесу, действуют свободно и смело, захватывают то, что принадлежит не им, а человечеству. И когда вы возвращаетесь из своих избушек, они уже сделали свое дело. Вам же остается только примириться с тем, что не вы, а они процветают. Ответь, для чего вы придумали лесные избушки? Неужели думаете, что там вы свободны? Нет, это самообман. Лесные избушки результат вашей слабости, и те, другие, торжествуют в жизни не вопреки вам, а именно благодаря вам".
Он смущается. Это неправда, он никогда не стремился к тому, о чем мечтали те, другие. И его избушка не для того, чтобы уйти от жизни. Он никак не поймет, почему его лесная избушка может вызывать такую неприязнь. Они, наверное, думают: «Какая польза выдумывать несуществующее, то, что нельзя купить?» А ему не нужно все то, чего с такой страстью хотят иметь те, другие.
«Верю тебе, но ты не знаешь одного. Есть категория людей, которая не прощает тому, кто обладает чем-то, хотя и малым, что невозможно приобрести за деньги. Эти люди преклоняются перед тем, чего не имеют, но что могли или могут купить за деньги — силу, власть. Но они не уважают ум, талант, способности, потому что если этим не обладаешь, то и не сможешь приобрести. Поэтому они насмешкой уничтожают всех, кто непохож на них. Вернее — тех, на кого они не могут быть похожи».
Вдруг Андранику кажется, что в комнате кто-то заговаривает о лесной избушке. Напрягает слух. Неожиданно вспыхнувший смех мешает уточнить догадку…
«Нет, не может быть, — говорит он себе, — никто не знает о моей избушке, а жена не сделает этого. А если?..»
В его душе что-то надламывается. Он склоняет голову и, примирившийся, несопротивляющийся, ждет неизбежного. И опять из дальней дали слышит знакомый тихий голос матери: «Андраник, поздно, иди домой».
Иди домой… иди домой… иди домой!!!
Он уже не слышит шума вечеринки, идет за своими мыслями. Легок шаг его. Кажется, будто алюминиевые протезы обросли мышцами, налились силой. Он идет легко, свободно, как много лет назад, когда был молод. Ступни не болят, совсем не болят, и это на минуту смущает его. Он кладет руку на колено. Под пижамой прощупываются зажимы протеза. Все исчезает. Не достигнув лесной избушки, он отброшен назад, к перилам своего балкона, ко двору с построенным ребятами домиком, к своему пледу.
Сколько раз, закутанный в этот плед, он шел дорогой воспоминаний. Часто уходил далеко, плутал, но всегда возвращался к своей старой коляске. К этой коляске…
Во дворе идет дождь, и холодные брызги покалывают лицо. Он отступает к дверям комнаты.
Оттуда слышится все ускоряющаяся музыка. Кто-то поймал ритмичную мелодию, и сейчас приемник гремит во всю мощь. Дробные, прерывистые удары барабана рассказывают историю, идущую из глубины веков, из Черной Африки. Это трагедия чернокожей любви, которая родилась и умерла на берегах Замбези. А вот вступают скрипки. Они повествуют о мятежной белокурой любви. Музыкальные темы переплетаются тревожно и печально. В мелодии слышатся отчаянные крики юноши, ожидающего свою белокурую возлюбленную. Чернокожая любовь, рассказанная языком старинных тамтамов, и белокурая любовь, пропетая томительно печальными скрипками, — они звучат одновременно, не заглушают, не перебивают друг друга. Для любви нет различия в цвете кожи.
Он думает, что мог быть художником, мог стать писателем, и жалеет о своих ненаписанных книгах и картинах.
Музыка усиливается, бушует. Чей-то хриплый, отчаявшийся голос упрямо повторяет: «Только ты, только ты!» И это поется с такой непоколебимой убежденностью, что кажется, если возлюбленная откажет, все рухнет, — пропадет осенний, тихий дождь, исчезнет со двора построенный детьми домик, а потом погибнет земной шар, весь земной шар.
«Только ты!» — бьют барабаны. «Только ты!» — вторят скрипки. «Только ты!» — твердит хриплый голос.
Подобно вспыхивающей неоновой рекламе звучат и гаснут, сливаются музыкальные темы.